Он зорко посмотрел на меня, и заметив на моем лице отрицательное отношение, посмотрел на других, точно испытывая их. Не получив удовлетворительного ответа, он продолжил:
— Неужели я ошибся в своем предположении?
— Да, ошиблись, — сказал я откровенно, но почувствовал, что сказал это грубо. Наступило продолжительное молчание, после которого он медленно произнес:
— В таком случае, позвольте привести основания для моего требования. Позвольте мне просить о такой уступке, о милости, о привилегии — как хотите. В данном случае я прошу не ради каких—то своих целей, но ради других. Я не вправе сообщать вам полностью все причины, но вы можете поверить, что это хорошие, честные, бескорыстные причины, основанные на высочайшем чувстве долга. Если бы могли, сэр, заглянуть мне в сердце, вы бы вполне одобрили руководящие мною чувства. Даже больше, вы стали бы считать меня своим лучшим и преданнейшим другом.
Опять он испытующе посмотрел на нас! У меня росло убеждение, что эта внезапная перемена во вполне логичной манере выражаться была лишь новой формой или фазой сумасшествия, и поэтому решил дать ему продолжать еще немного, зная по опыту, что в конце концов он как все сумасшедшие выдаст себя. Ван Хелзинк смотрел на него с крайне сосредоточенным видом, его пушистые брови почти сошлись, до того он нахмурился. Он сказал Рэнфилду тоном, на который я в тот момент не обратил внимания, но которому впоследствии немало удивился, когда вспомнил — потому что он вполне походил на обращение к равному себе:
— Можете ли вы откровенно сообщить мне настоящую причину вашего желания быть освобожденным именно сегодня? Я ручаюсь, что если вы со свойственной вам откровенностью удовлетворите меня — незнакомца без предрассудков, — доктор Сьюард даст вам на свой собственный страх и риск привилегию, которой вы добиваетесь.
Рэнфилд грустно покачал головой с выражением глубокого сожаления. Профессор продолжал:
— Послушайте, сэр, образумьтесь! Вы требуете, чтобы к вам отнеслись как к вполне выздоровевшему человеку, вы стараетесь импонировать нам своей полной нормальностью. И это делаете вы, человек, в выздоровлении которого мы все еще сомневаемся. Если вы не поможете нам в наших усилиях выбрать правильный образ действий, то как сможем мы выполнить те обязанности, которые вы на нас же возлагаете? Будьте благоразумны и помогите нам; и если это будет в наших силах, мы поможем вам исполнить ваше желание.
Рэнфилд продолжал качать головой и ответил:
— Мне нечего сказать, профессор; ваши аргументы очень убедительны, и я не колебался бы ни минуты, если бы имел право; но в данном случае я не свободен. Я могу только просить вас верить мне. Если я получу отказ, то ответственность за то, что случится, будет лежать не на мне.
Я решил, что настало время прекратить эту сцену, которая становилась комически серьезной, и поэтому направился к двери, сказав:
— Идемте, друзья мои; у нас есть дело. Спокойной ночи, Рэнфилд.
Однако, когда я почти дошел до двери, с пациентом произошла новая перемена. Он так быстро подскочил ко мне, что у меня моментально зародилось подозрение, не собирается ли он вторично сделать попытку напасть на меня. Мои опасения, однако, были неосновательны, так как он умоляюще простер ко мне обе руки и начал жестами выражать ту же просьбу об освобождении. Хотя он заметил, что эти движения вредили ему в нашем мнении, так как наводили нас на мысли о новом припадке, он все же продолжал умолять меня. Я посмотрел на Ван Хелзинка и увидел в его глазах подтверждение своего мнения, поэтому я стал несколько сдержаннее, продолжал быть настороже, и сказал Рэнфилду, что все его усилия напрасны. Я и раньше замечал у него нечто похожее на это возрастающее волнение именно в тех случаях, когда он добивался исполнения какого—нибудь из своих многочисленных фантастических требований, например, когда ему нужна была кошка; я полагал, что после категорического отказа он впадет в ту же угрюмую покорность, как и в предыдущих случаях. Мои ожидания не оправдались: убедившись, что просьба его не будет исполнена, он впал в неистовство. Он бросился на колени, протягивал ко мне руки, ломал их в жалобной мольбе, по его щекам катились слезы, и все лицо и фигура выражали глубочайшее волнение.
— Умоляю вас, доктор Сьюард, взываю к вам, чтобы вы выпустили меня сейчас же из этого дома. Вышлите меня как и куда хотите, пошлите со мной сторожей с кнутами и цепями; пусть они увезут меня в смирительной рубашке со связанными руками и закованными в железо ногами хотя бы в тюрьму; но выпустите меня отсюда! Я говорю из глубины сердца — из самой души. Вы не знаете, кому и как вы вредите, а я не могу вам сказать! Горе мне! Я не могу сказать! Но во имя всего для вас святого, дорогого, в память вашей разбитой любви, во имя живущей еще в вас надежды — ради Всемогущего, возьмите меня отсюда и спасите от зла мою душу! Неужели вы не слышите меня, не понимаете? Неужели никогда не узнаете? Разве вы не видите, что теперь я здоровый, нормальный человек, борющийся за спасение своей души? О, послушайте меня! Послушайте меня! Отпустите! Отпустите! Отпустите!
Я решил, что чем больше это будет продолжаться, тем больше он будет неистовствовать и дойдет до припадка; поэтому я взял его за руку и поднял с колен.
— Довольно, — сказал я строго, — довольно; я уже достаточно насмотрелся. Ложитесь в постель и постарайтесь вести себя приличнее.
Он неожиданно затих и внимательно взглянул мне прямо в глаза. Потом, не говоря ни слова, встают и, медленно передвигаясь, пошел и сел на край кровати. Покорность пришла так же неожиданно, как и в предыдущих случаях.
Когда я последним из всей компании выходил из комнаты, он сказал мне спокойным голосом благовоспитанного человека:
— Вы воздадите мне справедливость со временем, д—р Сьюард, сегодня я сделал все, что в моих силах, чтобы убедить вас.
Глава девятнадцатая
1 октября, 5 часов дня.
Мы с легким сердцем отправились на поиски вампира, потому что оставили Мину в прекрасном настроении. Я так рад, что она согласилась остаться и предоставить работу нам, мужчинам. Мне как—то страшно становилось при мысли, что она вообще принимает участие в этом ужасном деле; но теперь, когда ее работа кончена и когда благодаря ее энергии, сообразительности и предусмотрительности вся история связана и единое целое, — она может чувствовать, что ее дело сделано и что с этого времени она может предоставить остальное нам. Все мы были несколько взволнованы сценою с Рэнфилдом. Выйдя от него, мы до самого возвращения в кабинет не обмолвились ни словом. Затем мистер Моррис сказал доктору Сьюарду:
— Послушай, Джон, мне кажется, что если этот человек не замышлял какой—нибудь выходки, то он нормальнейший из сумасшедших, которых я когда—либо встречал. Я не вполне в этом уверен, но мне кажется, что у него была какая—то серьезная цель, и если это так, то, пожалуй, жаль, что не удалось осуществиться его желанию.
Мы с лордом Годалмингом молчали, но доктор Ван Хелзинк добавил:
— Ты больше меня знаешь о сумасшедших, Джон, и я рад этому; если бы мне пришлось решать вопрос о его освобождении, боюсь, я освободил бы его, конечно, до того истерического припадка, который мы наблюдали в конце. Но век живи — век учись, и в данном случае не надо было давать ему потачки, как выразился бы мой друг Квинси. Что ни делается — все к лучшему.
Доктор Сьюард ответил:
— Не знаю! Но, пожалуй, я согласен с тобою. Если бы этот человек был обыкновенным сумасшедшим, я бы решился поверить ему; но он, по—видимому, каким—то непонятным образом связан с графом, так что я боюсь повредить нашему предприятию, потакая его выходкам. Не могу забыть, как он молил о кошке, а затем почти с такой же страстностью пытался перегрызть мне горло зубами. Кроме того, он называет графа «господин и повелитель». Он хочет выйти, чтобы помочь ему каким—то бесовским образом. Наш отвратительный вампир имеет в своем распоряжении волков, и крыс, и всю свою братию; я думаю, он не побрезгует обратиться к помощи почтенного умалишенного. Хотя, по правде говоря, он выражался вполне связно. Надеюсь, что служители будут осмотрительнее, чем раньше, и не дадут ему возможности бежать. А не то в связи с предстоящей работой, способной истощить человеческие силы, могут случиться большие неприятности.