— Не скажешь ты, Джон, что не имеешь представления, от чего умерла Люси; несмотря на все факты, которые ты мог наблюдать, несмотря на все намеки? На нервные потрясения, вызванные большой потерей крови?
— То есть как это — потерей крови?
Я покачал головой. Он подошел ко мне, сел и продолжал:
— Ты очень умен, Джон; ты хорошо рассуждаешь, твой дух смел, но ты слишком рассудителен. Ты ничего не хочешь ни видеть, ни слышать неестественного; и все, что не касается твоей обыденной жизни, тебя не трогает. Ты не думаешь, что существуют вещи, которых ты не понимаешь, но которые тем не менее существуют, что есть люди, которые видят то, чего не может видеть другой; но имей в виду, действительно существует то, что не увидишь простым глазом. В том— то и ошибка нашей науки, что она все хочет разъяснить, а если это ей не удается, то говорит, что это вообще необъяснимо. И все—таки мы видим вокруг себя каждый день возникновение новых воззрений; но в основе они все—таки стары и только претендуют на новизну. Надеюсь, в настоящее время ты веришь в преобразование тел? Нет? А в материализацию? Нет? А в астральные тела? Нет? А в чтение мыслей? Нет? А в гипнотизм?
— Да, — сказал я. — Шарко это довольно хорошо доказал.
Он улыбнулся и продолжал:
— Значит, ты этим удовлетворен и можешь проследить за мыслью великого Шарко, проникающей в самую душу пациента? Нет? Но может быть, ты в таком случае довольствуешься одними фактами и не ищешь их объяснения? Нет? Тогда скажи мне — как же ты веришь в гипнотизм и отрицаешь чтение мыслей? Позволь обратить твое внимание, мой друг, на то, что в области электричества теперь сделаны изобретения, которые считались бы нечистой силой даже теми, кто открыл электричество, а между тем и их самих, будь это немного раньше, сожгли бы, как колдунов. В жизни всегда есть тайны. Почему Мафусаил прожил девятьсот лет, старый Парр — сто шестьдесят девять, между тем как бедная Люси с кровью четырех человек в своих венах не могла прожить даже и одного дня? Знаешь ли ты тайну жизни и смерти? Знаешь ли ты сущность сравнительной анатомии и можешь ли ты сказать, почему в некоторых людях сидит зверь, а в других его нет? Не можешь ли ты сказать, почему все пауки умирают молодыми и быстрой смертью, а нашелся один большой паук, который прожил сотни лет в башне старой испанской церкви и рос и рос до тех пор, пока не оказался в состоянии выпить все масло из церковных лампад? Не можешь ли ты сказать, почему в пампасах, да и в других местах живут такие летучие мыши, которые прилетают ночью, прокусывают вены у скота и лошадей и высасывают из них кровь? Почему на некоторых островах западных морей существуют такие летучие мыши, которые целыми днями висят на дереве; видевшие их говорят, что они величиною с гигантский орех или стручок; ночью же, когда матросы спят на палубе из—за духоты, они набрасываются на них, а затем… а затем на следующее утро находят мертвых людей, таких же бледных, как Люси?
— Помилуй Бог, профессор! — воскликнул я, вскочив. — Не хочешь же ты сказать, что Люси была укушена такой же летучей мышью, и что такая вещь мыслима у нас в Лондоне в девятнадцатом веке…
Он прервал меня знаком руки и продолжал:
— Не объяснишь ли ты, почему черепаха живет дольше, нежели целые поколения людей; почему слон переживает целые династии и почему попугай умирает лишь от укуса кошки или собаки, а не от других недугов? Не объяснишь ли ты, почему люди всех возрастов и местностей верят в то, что существуют такие люди, которые могли бы жить вечно, если бы их существование не прекращалось насильственно, что существуют мужчины и женщины, которые не могут умереть. Нам всем известно — ибо наука подтверждает факты — что жабы жили тысячи лет, замурованные в скалах. Не можешь ли ты сказать, как это индийский факир убивает себя и заставляет хоронить; на его могиле сеют рожь; рожь созревает, ее жнут, она снова созревает, и снова ее жнут, затем раскапывают могилу, вскрывают гроб, и из него выходит живой факир, и по— прежнему продолжает жить среди людей?
Тут я перебил его. Я окончательно сбился с толку — он осыпал меня целым градом причудливых явлений природы и всевозможных невозможностей, так что мой мозг положительно пылал.
— Профессор, я готов снова быть твоим послушным учеником. Укажи мне сущность, чтобы я мог применить твое знание, когда ты будешь продолжать. До сих пор я кидался во все стороны и следовал за твоей фантазией как сумасшедший, а не как здравомыслящий человек. Я чувствую себя как новичок, заблудившийся в болоте в туман, скачущий с кочки на кочку в надежде выбраться, идя сам не зная куда.
— Это очень наглядно, — ответил он. — Хорошо, я скажу тебе. Сущность моей речи следующая: я хочу, чтобы ты уверовал.
— Во что?
— Уверовал в то, во что верить не можешь. Я приведу тебе пример. Мне пришлось слышать от одного американца такое определение веры: это то, что дает нам возможность поверить тому, что можно. В одном отношении я с ним согласен. Он этим хотел сказать, что на жизнь надо смотреть широко, что не следует допускать, чтобы маленькая ничтожная истина подавляла бы великую истину. Сначала нам нужна незначительная истина. Господи! Мы храним и ценим ее, но не следует верить, что она истина всего мира.
— Так значит ты боишься, что преждевременное раскрытие может вызвать во мне предубеждение по отношению к некоторым странным явлениям? Так ли я понял твою мысль?
— Ах, все же ты мой любимый ученик! Тебя стоит учить. Так как тебе хочется понять, то ты уже сделал первый шаг к истине: значит, ты полагаешь, что ранки на шее детей вызваны тем же самым, что и у мисс Люси?
— Я так предполагаю, — ответил я.
— Ты ошибся. О, если бы это было так! Но увы! нет! Хуже, гораздо, гораздо хуже!
— Во имя Господа Бога, Ван Хелзинк, что ты хочешь сказать? — воскликнул я.
— Эти ранки сделала сама Люси! — сказал он горестно.
Глава пятнадцатая
(Продолжение)
Страшная злоба овладела мною: у меня возникло ощущение, будто он дал пощечину живой Люси. Я резким движением отодвинул стол, встал и сказал:
— Вы с ума сошли, Ван Хелзинк.
Он поднял голову и грустно, и бесконечно ласково посмотрел на меня; я сразу успокоился.
— Хотелось бы мне, чтобы это было так на самом деле, — сказал он. — Сумасшествие легче перенести, чем такую действительность. О, мой друг, подумай, почему я иду такими окольными путями, и так долго не говорил тебе такой простой вещи? Потому ли, что я презираю тебя и презирал всю жизнь? Оттого ли, что хотел тебе этим доставить страдание? Оттого ли, что я теперь захотел отплатить тебе за то, что ты спас мне когда— то жизнь и избавил меня от такой ужасной смерти? О, нет!
— Простите меня, — пробормотал я.
Он продолжал:
— Милый друг, все это оттого, что я, жалея, не хотел сразу тебя ошеломить, так как знаю, что ты любил эту милую девушку. Но я знаю, что даже и теперь ты не веришь. Так трудно сразу поверить в такую поразительную действительность, что невольно сомневаешься в возможности ее существования. Когда привык отрицать, еще труднее поверить такой печальной истине, случившейся в действительности с Люси. Сегодня ночью я хочу убедиться. Хватит ли у тебя мужества пойти со мною?
Он заметил мое колебание и добавил:
— Моя логика очень проста: если это неправда, то доказательство послужит облегчением; во всяком случае, оно не повредит. Но если это правда!.. Вот в этом— то весь ужас; и самый ужас поможет мне, потому что в нем я найду спасение! Пойдем, я сообщу тебе мой план; во—первых, пойдем и навестим того ребенка в больнице; д—р Винсент из Северной больницы, где по газетам находится дитя, мой большой друг. Он разрешит посмотреть этот случай двум ученым. Мы ему скажем, что хотим поучиться. А затем…